— Хотя это нетрудно проверить, — пробормотал ученик мудрого волхва, закрывая глаза.
Отогнав посторонние мысли, он во всех подробностях восстановил в памяти облик боярина Кошкина: краснолицего, пышнотелого, со шрамом через левую щеку и холодным в последние годы взглядом, с реденькой короткой бородой. Вспомнил пульсирующую жилку на виске, под войлочной, стеганной золотом тафьей, вытертые в уголках глаз ресницы, холодные тонкие пальцы, столь странные при общей упитанности; вспомнил голос, неуверенную улыбку при разговорах о племяннице, столь неожиданно ставшей царицей — вспомнил все, каждую мелочь и вскоре уже представлял боярина перед собой столь же ясно и вещественно, как если бы увидел воочию. Но интересовала Зверева не личность отцовского друга, а серебристый туман, плотное облако, что растекалось вокруг него.
«Если не спит — войти не получится», — вспомнил он и решительно двинулся в колышущиеся клубы. Разумеется, мысленно.
Туман принял его, обнял, раскрыл свою бесконечность, и Андрей оказался в храме. В обширной бревенчатой церкви размером со стадион. С куполов струился золотой свет, на образах шевелились живые лица, свечи с многочисленных подставок сияли ярко, словно излучали солнечный свет. Кошкин был здесь — сидел в окружении нескольких татарских ханов, одетых в одинаковые атласные халаты, на головах красовались округлые матерчатые шапочки с шелковым валиком по краю и золотым крестиком на макушке. Боярин восседал в центре, на толстом, как барабан, персидском ковре, попивал из пиалки белый кумыс, а перед ним танцевала совершенно обнаженная, прекрасно сложенная девушка, заросшая с ног до головы гладкой короткой шерстью, с кошачьей головой и птичьими лапами вместо ступней.
«Так вот какие грезы тебя занимают, верный пес государев», — усмехнулся Зверев и, взмахнув руками, одним решительным усилием воли снес все эти прелести и пустил вместо них черные грозовые клубы.
— Знаешь ли ты, несчастный, что государя Иоанна поутру тати злые убить намерены! — как можно грознее взревел князь, пытаясь придать себе облик старца в белой тоге и с нимбом над головой. — Отравят его на рассвете, пока ты, бездельник, бока отлеживаешь!
Андрей сжал кулаки, пару раз сверкнул молниями, оглушительно громыхнул и повторил:
— Иоанна, помазанника Божьего, колдуны злые ядом извести утром желают, а ты спасти его даже и не пытаешься, пес позорный! Немедля во дворец беги заговорщиков искать! Ну!!! — Он резко наклонился вперед, расширяя свой лик до неимоверных размеров.
И вдруг его словно резануло по голове — как десяток когтистых кошачьих лап по коже проскребся. Боярин Кошкин исчез, как и все сотворенное волей и мыслями Зверева представление.
— Проснулся, — понял князь, переводя дух. — Отлично. Значит, проняло.
Он поднялся с потника, сладко потянулся. Тревога наконец-то оставила его душу — Андрей знал, что успел. Утро еще даже не намечалось, а он уже докричался до первопрестольной. Он свое дело сделал: предупредил.
— Часочек выжду, чтобы боярин снова заснул покрепче, да еще раз к нему в мозги постучусь. Чтобы уж точно запомнил, о чем вещий сон ему говорил. Эй, Пахом, ты спишь? Ну спи, спи. Только ты это… Того… Ты извини, что накричал на тебя тут ввечеру. Уж больно некстати ты меня отвлекал.
— Ничего, княже, я обиды не держу. В гневе ты мне куда милее, нежели таковой, каким на болоте появился. Вроде и живой, а взгляд мертвый совсем. Ровно русалка, а не человек.
— Так ты не спишь, дядька? — обрадовался Зверев. — Тогда корми. Чего-то оголодал я за время скачки. Брюхо к позвоночнику прилипло. И меду бы хмельного хорошо, горло промочить.
Подкрепившись, князь снова вытянулся на подстилке, накрывшись овчинным пологом, вызвал образ Ивана Кошкина, пробрался в его сновидения. В этот раз дьяку мерещилась какая-то нескладная чертовщина: лошади с разрубленными головами, бегающие по стенам мыши с золотыми монетами в зубах, медноголовый чурбан, бродящий по мощенным деревянными плашками улицам, голые тетки, прячущиеся по кустам, трактирный разносчик в зеленой рубахе, на голове которого вместо волос росли кудрявые ивовые прутья, курица, сидящая на крупных коричневых яйцах. Курица и яйца выглядели нормально, без извращений. Андрей опять смахнул всю эту чепуху и обрушил на боярина грозное предупреждение об утреннем цареубийстве: про яд за завтраком, про измену ближних государевых приспешников. И снова: про яд, про яд, про яд. Кошкин выдержал минут пятнадцать и исчез — опять проснулся. Зверев же, наоборот, задремал. Да так крепко, что Пахом смог растолкать его, лишь когда солнце почти добралось до зенита.
— Кони оседланы, Андрей Васильевич, сумки собраны. Торопиться будем али покушать желаешь не спеша?
— Торопиться!
Князь Сакульский резко поднялся, потянулся. Услышав легкое журчание, он спустился к узенькому, в три ладони шириной, ручейку, что струился по краю поляны, ополоснул лицо. Когда же вернулся, его постель уже исчезла в одном из тюков, что украшали крупы скакунов. Зверев поднялся в седло, и всадники с места перешли в галоп.
Первый от Великих Лук ям стоял на Пуповском шляхе в пятнадцати верстах от города. Ямская почта существовала на Руси с незапамятных времен, уходя корнями куда-то в сказочную древность. И все эти века оставалась невероятно дорогим удовольствием. Две копейки — верста, шесть рублей — от Лук до Москвы. За шесть рублей в базарный день можно добротный дом со двором и скотиной купить, или пять крепких лошадей, или полтора десятка дойных коров. А тут — одна поездка. Вдвоем — уже двенадцать рублей, сущее разорение. Но в этот раз князь решил серебра не жалеть и разом опустошил отцовский кошель почти вдвое, купив подорожную грамоту. И дальше — галоп, галоп, галоп. Если заводные скакуны отдыхают на ходу, продолжая скакать без ноши — а значит, все равно не способны бежать долго, — то на перекладных задумываться об усталости коней не приходится. Час стремительной скачки во весь опор, на яме бросаешь взмыленного скакуна подворнику, запрыгиваешь на свежего и снова — во весь опор. Короткая остановка на очередном яме — опять стремительная скачка полный час, смена лошадей — и снова гонка. Пока сам не свалишься — можешь гнать, гнать и гнать. Не самолет, конечно, но средняя скорость получалась около двадцати, двадцати пяти километров в час. Пять часов — сто километров. Световой день — триста. Или двести, коли позволишь себе пару раз сытно поесть, остановиться на ночлег не в полном мраке и подняться с рассветом, а не заранее. Андрей позволил: ему хотелось прибыть в Москву нормальным человеком, а не гонцом, что падает у ног господина, передав тому заветную грамоту. Посему и к воротам Москвы добрались они только вечером третьего дня.